Григорию Соломоновичу Померанцу исполнился 91 год. Прошедший войну, ранения и лагеря, опыт неподцензурного существования и высочайших духовных прозрений, Померанц — один из тех, кем и сегодня живо величие русской культуры. Постоянное самосовершенствование, анализ и синтез знания, осуществленные им в книгах и
статьях (некоторые из них написаны в соавторстве с женой, Зинаидой Александровной Миркиной), повлияли не на одно поколение либерально мыслящих интеллектуалов.
Корреспондент Юлия Бурмистрова и редакция «Частного корреспондента» поздравляют Григория Соломоновича с днем рождения и желают ему здоровья, сил, а также не снижать накала в поиске ответов на вызовы сегодняшнего дня.
— Насколько изменилась современная культура после распада СССР?
— Если сравнивать наше нынешнее положение с тем состоянием, которого русская культура достигла начиная с Пушкина и, скажем, до Чехова или до смерти Льва Толстого, то можно сказать, что мы находимся в полосе упадка. Какие есть надежды? Надежда умирает последней, все время нужно искать возможные пути возрождения.
Сейчас самая волнующая меня тема — как же можно использовать существующие СМИ для того, чтоб собрать людей вместе. Но не всех, а тех, кто пытается найти самостоятельные пути развития и не подчиняется поверхностным волнам, отвлекающим от пути в глубину, без которой никакая культура невозможна. Лично я этот путь искал с 17 лет, и он оказался трудным.
Парадоксальным образом, только начиная с момента, когда мне исполнилось 90 лет, предо мной начали открываться двери телевидения. До этого я попадал туда на несколько минут раз в год, оставаясь «широко известен в узком кругу» благодаря книгам, статьям.
А между тем растет целое поколение, которое почти не заглядывает в книги. Каким будет наше наследство, когда мы уйдем, не знаю. Это будет зависеть от событий, которые нельзя предугадать. Но я не теряю надежды, что какие-то семена, которые мы с Зинаидой Александровной (Миркиной. — «Часкор») бросаем (и не только мы), может быть, через десятки лет взойдут.
— Чем вы объясняете запоздалый интерес телевидения к вам?
— Основной отклик возник после «Школы злословия». В «Апокрифе», программе, которую ведет Виктор Ерофеев и на которую я согласился не без колебания, мне удалось высказать несколько идей, но ведущий тут же начал поворачивать обсуждение в другую сторону. Я думаю, он опасался, как бы чего не вышло.
Сперва меня приглашали в «Апокриф» на тему, от которой я отказался, — про дуэли, так как понял: ничего своего я там не скажу. Ведь всегда есть области, которые человек более-менее сложившийся ощущает как свои. Но это всегда ограниченные области, невозможно считать своим всё — от футбола до Шнитке.
И тогда мне тут же на замену предложили Грядущего Хама. Эта тема была прекрасно раскрыта Бердяевым в статье «Духи русской революции». Я тоже, еще не зная о его статье, писал в свое время о хамстве, откликаясь на безобразное поведение Хрущева с писателями и художниками. Потому и согласился. Но Ерофеев всё время сворачивал обсуждение на бытовое хамство, что было уже совершенно неинтересным. Не моим.
— А что тогда ваше?
— Моя тема, одна из моих тем, — попытаться понять, что же произошло в нашей стране, когда на авансцену истории вышли второстепенные фигуры из великой русской литературы.
В романе Достоевского «Братья Карамазовы» Смердяков занимает скромное, подчиненное место, как и совокупность всех отрицательных героев Гоголя не стоит на первом месте в русской литературе. То, что произошло начиная с 1917 года, — это выход на авансцену фигур из подворотни русской литературы — ноздревых, хлестаковых, смердяковых...
Вот мне и хотелось развивать именно эту тему: о крушении того слоя общества, который было носителем высокой культуры. Ну и об общем упадке духовного уровня, понизившегося вследствие всех этих процессов.
В обстановке, когда тон задают пошлость и хамство, очень трудно собрать вместе ту часть образованного общества, что пробилась к глубинам, открытым русской и мировой культурой.
— Какой путь развития личности вам кажется оптимальным?
— Не вижу здесь более эффективного пути, чем путь индивидуального развития. Только способность самому дойти до уровня, на котором станут родными вершины и глубины (в данном случае верх и низ — метафоры) мировой культуры и мы в какой-то степени ощутим себя их наследниками.
У меня это заняло довольно много времени. В 17 лет я сформулировал задачу — быть самим собой, не подчиняться волнам, идущим на поверхности то туда, то сюда.
Итогом этого стало и понимание того, что, когда доходишь до последней доступной тебе глубины, открываешь только, что дошел лишь до уровня, превосходящего тебя; до уровня более глубокого, чем твои личные возможности. Уровня, где царствует дух, превосходящий человеческие силы.
— И что тогда?
— Могу объяснить притчей Энтони де Мело, иезуитского монаха, создавшего энциклопедию юродствующего ума, энциклопедию дзенского, суфийского, хасидского парадокса. «Бог устал от людей и стал спрашивать ангела, где бы ему спрятаться от людей — на вершине горы или в глубине моря. И один из ангелов ему посоветовал: в человеческом сердце, вот куда он реже всего заглядывает».
Астрономы выгнали Бога с неба, небо оказалось пустым, и там невозможно поместить престол. В пространстве и времени Бог может найти себя лишь в глубине человеческого сердца, но только в самой последней его глубине.
И вот когда человек достигает последней глубины, он чувствует некий дух, который подсказывает ему, что такое хорошо и что такое плохо.
— Хорошо и плохо для каждого человека различны. И даже следование всеобщим заповедям бывает подчас невозможно.
— Заповеди Моисея для Христа казались не безусловными. Действительность сложнее простых правил: делай то-то, не делай того-то. Человек не машина, которую можно программировать. Наиболее отчетливо это было сказано в словах «Не человек для субботы, а суббота для человека».
Когда к Христу привели грешницу, он нашел способ не выполнить правило, требующее побить ее камнями. А когда его спросили, какие две заповеди важнее всего, он ответил: «Любовь к Богу больше всего на свете и любовь к ближнему, как к самому себе». Таким образом, выделены две важнейшие заповеди, которые сразу релятивировали все остальные.
Бывают ситуации, когда вы интуитивно должны выбрать путь, нарушающий все запреты. Любой запрет в ином случае можно запретить. Вообще-то этот парадокс вызрел из всей долгой истории христианства.
Например, у Данте, когда Франческа да Римини рассказывает, как «книга упала на пол, и больше мы в тот день не читали», Данте падает в обморок. Он помещает своих героев в ад, но падает в обморок от сочувствия к ним.
Полнота развития выводит человека за рамки любой программы. Это выразил по-своему и святой Августин: полюби Бога и делай что хочешь.
Конечно, это очень опасное правило. Что значит — полюби Бога? И что значит — делай что хочешь? Где границы этого желания? Где оно может стать противобожеским и так далее?
— Где же проходят эти границы?
— Это же не только наделение человека свободой, но и наделение его огромной ответственностью. Только на опыте ошибок, которые отягощают и вместе с тем толкают глубже понять свою ответственность, вы найдете ту меру свободы, которая вам дана. Тут не только каждый человек по-своему решает, но и каждое исповедание решает в сторону большей или меньшей жесткости правил поведения.
Когда протестанты стали читать Ветхий Завет (ведь раньше это не разрешалось), они натолкнулись на эти жесткие правила и стали по возможности их выполнять. И надо сказать, что в протестантских странах люди честнее, чем в странах католических.
Это не значит, что они во всех отношениях лучше, но более жесткие правила, основанные на 10 заповедях, для среднего человека необходимы. Свобода дается человеку, когда он доходит до духа, который лежит в основе морали, а до этого он может дойти, только углубляясь, углубляясь и углубляясь в самого себя.
— Каким образом?
— Я только могу сказать, как это у меня было, а у другого это может происходить иначе. Иногда это приходит внезапно, как говорится, по благодати.
Например, Зинаида Александровна в юности очень мучилась тем, почему животные друг друга едят, почему люди все доставляют друг другу боль, почему люди так одиноки и так далее.
В какой-то момент внезапное решение пришло не путем рассуждения, а через чувство раскрывшейся ей красоты природы как целого. Она стояла на балконе, прошел дождь, и ель напротив вся сверкала от капелек дождя. И в этот момент она почувствовала, что тот, кто создал этот мир, совершенен.
Логики тут не было никакой, но после этого она совершенно изменилась, начался иной путь ее развития. Она непосредственно почувствовала присутствие во всем того, что можно назвать Святым Духом, который подсказывал ей правильное решение.
Когда мы познакомились, ей было 34 года. Она была одна, потому что не находила ни в ком человека, понимающего ее восприятие жизни. Я старше ее на восемь лет и к этому времени прошел большой путь, успел пережить огромную любовь и смерть Ирины Муравьевой, женщины, которую любил. После этой смерти я в течение двух месяцев переживал галлюцинации — мне казалось, что я разрублен вдоль позвоночника и за мной по тротуару волочатся кишки.
Вышел я из этого состояния, когда начал думать о том, как вывести из отчаяния двух пасынков — Ира Муравьева рано родила, дети были большие — один уже был в университете, другой кончал школу. И я подумал, что надо воспользоваться ситуацией праздника, когда мы говорим: «С Новым годом, с новым счастьем!»
И я стал репетировать, как произнесу этот тост. Это было за две недели до праздника, и почти до самого Нового года у меня ничего не получалось — я не мог войти в «правильную» роль, начинал плакать. Только перед самым праздником мне удалось найти нужное состояние и сказать. Это оказалось очень важным опытом.
Вернувшись в свою конуру (моя комната была семиметровая, поэтому называю ее конурой, встречали мы Новый год у товарища), мне приснилось, что кишки, волочившиеся за мной по тротуару, отсохли и отпали, а рана закрылась. После этого осталась уже философская проблема: почему это, если Бог сосчитывает каждый волос, Ира должна умереть на операционном столе в 39 лет, любящая и любимая?
Именно тогда случай меня свел с Зинаидой Александровной Миркиной. Приехал я к ней, чтобы записать стихотворения для сборника стихов, не пробившихся через редакции поэтов, под названием «Синтаксис», который издавал Алик Гинзбург. В этом сборнике, например, были Бродский и довольно известный тогда Тимофеевский. Но вместо того чтобы записать пять стихотворений, я до 12 ночи заставлял читать ее.
Стихотворения ошеломили, сразу дали образ, снимавший все мои вопросы. И я до сих пор считаю, что по вертикали, в отношении к Вечному, у Зинаиды Александровны более отчетливая интуиция, чем у меня. Я же многое в вопросах человеческих, в истории чувствую по горизонтали.
Многим обязан я Зинаиде Александровне, потому что она в духовном отношении намного превосходит меня. Вообще духовная жизнь требует радостного признания превосходства в другом и никакого желания бороться за первенство.
— Как вы попали в лагерь?
— Когда окончилась война, меня не демобилизовали из армии, хотя я не считался профессиональным военным. Был два раза ранен, получил пару орденов. И я решил наскандалить, чтоб мне дали выговор и отпустили на все четыре стороны. Написал сознательно дерзкое заявление, которое впоследствии назвали антипартийным.
Когда от своего товарища узнал, что его вызывали и спрашивали обо мне, я понял, что настал мой черед. Купил футляр для зубной щетки, отдал старую шинель пришить крепкие карманы и считал, что готов.
Когда меня арестовали, я спокойно взял яблоко и жевал его, смотря, как они роются в моих книжках. И действительно, я прошел эти три с половиной года — Лубянка, Бутырка, лагерь — без всякого надрыва, потому что я готов был на всё.
— Сколько вам дали?
— Пять лет. Но Сталин умер, и по амнистии все, кому дали до пяти лет, выходили. Более того, моя способность по-фронтовому лезть на рожон обеспечила мне хорошую жизнь и в лагере.
В карантине всем распоряжался один мужик, которого я принял за начальника карантина, а это был ссученный бандит. Что такое «сука» знаете? «Сука» — это блатной, который принял оружие из рук «начальника» и этим нарушил воровской закон. Когда «суки» и воры встречались на одном лагпункте, между ними начиналась резня, это были враждующие кланы.
— Из тех воров, которые пошли воевать с фашистами?
— Да, они становились «суками». И я, привыкнув осаживать следователей, когда они начинали матюкаться, потому что по моей статье — 58.10 — пытки не разрешались, только в особых случаях, осадил и его тоже.
— А чем 58.10 отличалась от остальных? Это же тоже антисоветская статья…
— Да. Антисоветская агитация, пропаганда. Часть первая — индивидуальная, часть вторая — коллективная. По особо важным делам разрешались всякие средства «общения» с арестантами, а нам — ну в карцер могли посадить, но в общем ничего страшного. И я их осаживал.
Бандит почувствовал, что покушаются на его авторитет. Слово за слово, он плюнул в меня, я плюнул в его сторону, стараясь, впрочем, не попасть, но и не уступая. Тогда он поднял над моей головой табуретку, думая, что я скисну. Если б он опустил эту табуретку, то конец бы мне был. Но я смотрел ему в глаза, не уступая. Он отбросил табуретку и выскочил из комнаты, сознательно стукнувшись головой о притолоку.
Надо сказать, потом меня всю ночь трясло от страха. Не из-за страха смерти. Я боялся глупой смерти. Я думал: «Ну какого черта связался учить хорошим манерам бандита?» Но по лагерю тут же разнеслась весть, что чуть не убили человека, окончившего МИФЛИ. И нашелся еще один человек, окончивший МИФЛИ (он, кстати, жив сейчас, я не так давно его навещал, доктор наук сейчас, а тогда он был учетчиком на бирже готовой продукции лесозавода).
И он явился ко мне в карантин, мы сделали попытку вспомнить, что мы друг друга видели, но не запомнили (на разных факультетах учились). Он начал меня «кнокать» — опекать.
И как раз открылась вакансия нормировщика подсобных мастерских, а начальник сомневался, справлюсь ли я. Арбитром выбрали некоего Сорокина, которого держали уже 14-й год. Он был одним из красных профессоров в бухаринском институте. Сорокин зашел ко мне в карантин, мы с ним 20 минут поговорили о Гегеле, после чего он сказал: «Хорошо, я скажу, что вы справитесь с работой нормировщика».
— Звучит как абсурд…
— Лагерь — это и есть театр абсурда. Когда я туда попал, мне было 32 года — прекрасный возраст для того, чтоб начинать отчужденную от плоти жизнь духа. Я был и физически здоров, и достаточно духовно зрел.
Но самым главным для меня было то, что я там, в лагере, получил, — это завершение моего пути к музыке. Или, точнее, начало любви к ней. Нужно пояснить.
Поставив перед собой цель быть самим собой, я понял, что для этого надо пустить корни в разные области культуры, которые мне могут помочь двигаться вглубь.
Во времена Большого террора я каждую неделю ходил в несуществующий ныне Музей новой западной живописи, стоял подолгу около холстов Моне или Сислея, приходя в моральное равновесие от обстановки, царившей в Москве. А вот музыка, в отличие от живописи, долго мне не давалась.
Я пытался ходить на концерты и через несколько минут терял связь музыкальных мыслей друг с другом. В конце концов пришлось выбрать оперу, потому что там хотя бы были слова — и они помогали.
А в лагере меня сперва вдохновили белые ночи — ведь это было потрясающе красиво! И затем в темные зимние ночи, в мороз градусов тридцать пять, хорошо было слушать то, что передают по радио. А надо отдать должное тогдашнему режиму — популяризировали они хорошую музыку и передавали по радио сплошные симфонии Чайковского.
Так как работа у меня была теплая и я не намерзался за день и валенки у меня были и всё прочее, я гулял и слушал. И еще один меломан был — на тысячу человек нас было двое, я даже не спрашивал, как его зовут, но, встречаясь, мы кивали головой друг другу и вдвоем ходили по пустому лагпункту.
В окружающей темноте я смог наконец сосредоточиться на том, чтоб наконец слушать большую симфоническую музыку. Слушать и услышать. И я вынес из лагеря то, к чему я стремился 16 лет. Так что в любой обстановке можно найти что-то, чтоб найти дополнительный путь в глубину.
— Чтобы в 17 или пусть даже в 25 лет сформулировать перед собой задачу, нужно получить образование и воспитание. Это приходится на семью и школу, но школы-то сейчас не те.
— В основном да. Недавно мы завязали дружбу с калининградским лицеем «Солнечный сад» — переписываемся, бывали там. В лицее собран очень талантливый состав преподавателей.
Такие отдельные точки разбросаны всюду по стране. Проблема в том, что они разбросаны и не составляют ту силу, которую могли бы составлять в области культуры. Большинство учителей теперь действительно не те, что раньше: занимаются вымогательством, учат спустя рукава.
— Если бы у учителей была нормальная зарплата, они не искушались бы вымогательством. Именно — не искушались…
— Более того, люди бросают школу, ведь у них есть семьи, а школой их не особенно прокормишь. Когда началась перестройка, я выступил со статьей, где говорилось, что школа для страны важней экономики. Но когда повторил эту мысль в мэрии на собрании, связанном с переизбранием президента, то меня чуть не линчевали.
Я и тогда, и сейчас думаю, что борьба за возрождение культуры, разрушенной и подорванной, пропитанной цинизмом, — это и есть сейчас самое важное. И мы сможем это сделать. Ну, может быть, не сразу, может быть, на восстановление культуры десятки лет потребуется, конечно, если история даст нам шанс, чтобы возродить то, что осталось.
— Но при этом всеобщая грамотность усреднила ищущего человека.
— Всеобщая грамотность создала всеобщую полуобразованность. Можно вспомнить Монтеня: «Философы хорошие люди, и хорошие люди — простые крестьяне, а всё зло от полуобразованности». Смердяков полуобразованный, и он сомневается в тех наивных формах, в которых преподается религия, и он мерзавец.
Образованность — это не дипломы и бумажки. Я познакомился не только с русской литературой XIX века, которая была одним из замечательных взлетов мировой мысли, но и с восточной культурой — дзен-буддизмом и искусством Дальнего Востока. И теперь я пропагандирую идею диалога между ними как возможности выхода из угрозы войны цивилизаций.
Перед всеми стоит проблема создания глобальной культуры, которая существует только в сверхматериальных основах. Сплошь и рядом даже более близкие друг к другу цивилизации находятся в состоянии войны или полувойны.
Так происходит, например, с исламом. Нам гораздо легче завязать контакт с буддизмом, нежели с исламом. Более того, православию тяжелей договориться с католицизмом, чем с буддизмом.
Беседовала Юлия Бурмистрова