Книга Евы Берар «Бурная жизнь Ильи Эренбурга» (М.: Новое литературное обозрение, 2009) — это попытка французской (польского происхождения) исследовательницы воспроизвести историю жизни Ильи Эренбурга не в том адаптированном варианте, что предложил он сам в мемуарах «Люди, годы, жизнь», а с максимальном приближении к реальности.
Феномен Эренбурга
Парадоксальное явление: книги об Илье Эренбурге выходят одна за другой. И одна другой все основательней, все проработанней. При этом художественные тексты самого Эренбурга издаются достаточно скупо, в основном ранняя проза и мемуары.
Нет, художник он был, скажем так, средний. И, как человек умный, отдавал себе отчет в этом: «Вопроса, талантлив я или нет, я не задаю себе уже давно, — написал он в книге «Люди, годы, жизнь», — просто каждый день я пишу, правлю, переписываю, снова правлю, и это давно уже — просто жизнь, единственно возможная, и в ней уже поздно что-либо менять».
Вместо новой книги о семье Андрея Синявского вышел фильм, в основу которого положены те самые письма писателя из тюрьмы своей жене — Марии Розановой. Мысль семейная. Любовь великая.
Читать дальшеПонятно, что к подобным самоаттестациям всерьез относиться не стоит — каждый пишущий втайне думает (надеется): откуда мне знать, кто я на самом деле в литературе? — лицом к лицу лица не увидать. Но все-таки Эренбург написал это. И, увы, в данном случае мы молча согласимся.
Однако при очевидной скромности художественного дара фигура Эренбурга не канула в историю, как большинства знаменитых советских писателей.
Скорее наоборот. И дело здесь не в наследии Эренбурга-художника. Дело, как мне кажется, в самом «феномене Эренбурга», то есть в выбранной им когда-то модели жизненного и литературного поведения, которая, похоже, становится всё более и более актуальной сегодня.
В чем этот феномен?
Специально вопросом этим Ева Берар не задается. Она «просто» воспроизводит историю жизни писателя Эренбурга как историк (с привлечением массы фактов и свидетельств, с анализом некоторых опущенных или невнятно прописанных в мемуарах эпизодов) и как писатель.
То есть пишет энергично, увлекательно, с уважением к своему персонажу и иронией, пишет с отстраненностью исследователя и сочувствием человека. И создает образ достаточно сложный и емкий, дающий возможность поразмышлять над этим вопросом.
Есть такая знаменитая формулировка «С кем вы, мастера культуры?». Словесное оформление принадлежит Горькому. Или Шолохову? Скажу честно, не помню, да и какая, собственно, разница кому (даже лень сейчас открывать «Яндекс» и уточнять), потому как авторства здесь, по сути, нет — умонастроение, породившее саму логику этого вопроса, господствовало в русской общественной и интеллектуальной жизни как минимум полтора столетия.
Дискурс этот жив и сегодня. И вот ответ, который, по сути, дает на этот вопрос Эренбург: «А ни с кем. С самим собой. С тем, что знаю о жизни я. И другой позиции для художника, уважающего свое дело, нет и быть не может».
Разумеется, подобных формулировок в его текстах вы не найдете, всю жизнь он как бы честно отрабатывал свое «с кем вы, мастера культуры?». Ответ свой он сформулировал самой своей судьбой, иероглиф которой мы и пытаемся прочитать сегодня.
Вынужденное обретение свободы
Отсвет традиционно русской и советской логики чудится мне в употреблении Евой Берар словосочетания «двойная жизнь Эренбурга» в определении ключевого для судьбы Эренбурга шага.
В 1921 году он выбрал для себя странную, почти двусмысленную форму поведения: только-только став советским гражданином, Эренбург тут же отправился в Европу в «творческую командировку», которая растянулась на годы и годы.
«Меня замечают только великие», — сказала Лиснянская в интервью «Часкору» об откликах на свои стихи Пастернака, Бродского и Солженицына. Теперь к этой когорте присоединился и глава англиканской церкви, посвятивший русской поэтессе сонет.
Читать дальшеИ всю последующую жизнь Эренбург прожил советским писателем в Европе и европейским — в СССР. При наличии паспорта, то бишь гражданства, фактически он стал (вполне сознательно) эмигрантом и там, и там.
Почему так? На этот вопрос материал книги Берар отвечает, на мой взгляд, исчерпывающе.
Эренбург был выучеником — благодарным, истовым — русской литературы XIX века. Ощущение своей русскости даже как бы стало самостоятельным, вполне отрефлектированным мотивом его ранней парижской лирики.
И в стихах своих он был настолько «русским», что современники задавались вопросом, почему так — почему самым русским, самым патриотичным поэтом оказывается еврей?
При всей политкорректности, с которой обсуждает этот вопрос симпатизировавший Эренбургу Волошин, внутри — никуда не денешься — присутствует другой вопрос: может ли еврей стать подлинным русским писателем?
И тут уже не играет никакой роли то, как на этот вопрос ответили бы даже самые сочувствующие Эренбургу, — ответом на него был сам факт его формулировки. И именно поэтому в анкетах 20-х годов Эренбург начал писать «иудей».
Второй родиной, с которой он пытался себя идентифицировать, была революция. Собственно, Эренбург какое-то время и был ею — как литератор он начинал политической публицистикой, и парижская эмиграция его в молодости была эмиграцией политической.
Иллюзии насчет очистительной роли революции кончились у Эренбурга быстро. «…В 1917 году я оказался наблюдателем, и мне понадобилось два года для того, чтобы осознать значение Октября», — цитирует Берар мемуары Эренбурга и добавляет: «Когда к нему наконец пришло это осознание, он поспешил бежать из России».
Да, всё так, только я бы чуть-чуть иначе интонировал это суждение. Осознанием «роли Октября» стало, по сути, осознание полной несовместимости здоровой, свободной, созидательной жизни страны с кровавым хаосом, который порождает революция (любая).
И выбор был сделал вполне сознанный и жесткий: кто угодно, Ленин (желательно мертвый, Ленин-икона, — над живым Эренбург иронизировал еще в своих парижских статьях, а в создании Ленина-идеи он принял в 1923 году непосредственное участие) или Сталин со всей своей жесткостью — всё это лучше, спасительнее для России, чем революционная разруха и беспредел.
Третья родина — еврейство, самая тяжелая, может быть, тема в его жизни. Эренбург с самого начала и, похоже, до конца считал естественным путем еврейства рассеяние, путь зерна, которое, умирая, дает плоды; путь соли, которой будет солона земля, но никак не сионизма, потому как «слишком много соли выжжет землю» (сегодня образ этот не работает: самой цветущей землей — буквально — в нашем полушарии стал Израиль).
Эренбург действительно противопоставлял идею СССР, а также всемирное братство художников местечковой, как ему казалось, замкнутости еврейской культуры ХХ века.
Его представления о бытийном, всемирном, универсальном в искусстве ХХ века прямо противоположны творческой практике таких писателей, как, например, Исаак Башевис Зингер, в творчестве которого общечеловеческое, бытийное возникает не вопреки, а благодаря образу этой самой «местечковой замкнутости».
Но нет и особого противоречия между как бы горделивой отстраненностью, с которой Эренбург писал когда-то в анкетах «иудей», и его скептическим отношением к идеям сионистов.
Увы, Эренбург останется в истории (скорей всего, вынужденно, и тем не менее) еще и как автор одного из самых резких и жестких высказываний в советской печати по поводу возникновения Государства Израиль.
Вот тот путь к самоидентификации, который прошел Эренбург и который сделал, точнее, вынудил его стать свободным.
Индивидуалист-одиночка в строю
Это была трудная свобода. Потому как внутри ее была абсолютная зависимость от этического кодекса русского интеллигента и от совести художника ХХ века.
Поначалу, инстинктивно, Эренбург искал, образно говоря, те институции, которые бы олицетворяли опорные для него этические понятия. Искал их «в комплекте»: общественные и политические движения, страна (родина), система и проч. И не находил.
И вот тогда вольно или невольно такой институцией он сделал самого себя, вступая, по сути, в договорные отношения с институциями извне. Скажем, новая жизнь, новое искусство — это идея новой Советской России, революционное искусство русских художников и поэтов; а также — его парижские друзья.
Или антифашизм во всех его проявлениях — отсюда Испания, отсюда его военная публицистика в Великую Отечественную войну, по-своему счастливые для Эренбурга годы полной отдачи.
Путь, выбранный Эренбургом, парадоксален — путь индивидуалиста в роли образцово-показательного публичного писателя и общественного деятеля. Путь воина-одиночки, не мыслящего себя вне строя.
Парадоксальный путь, парадоксальная игра, которую он, несомненно, выиграл. К набору нравственных максим русского интеллигента Эренбург прибавил еще одну: глупость (или наивность, внутренняя инфантильность) — это категория еще и нравственная.
Безнравственно увлекаться красотой идеи, подчиняясь исключительно «чаяниям» и стремлениям, какими бы чистыми и возвышенными они ни выглядели.
Вот комментарий блоковского призыва «услышать музыку революции», сделанный Эренбургом уже в 1918 году: «…запомним среди прочих видений страшного года усталое лицо проклинающего эстетизм эстета, завороженного стоном убиваемых. <…> Потерявшие мать не смогли простить человеку его наслаждение по поводу музыкальности предсмертного хрипа убитой».
Ну а в старости в одном из поздних стихотворений сталинский лауреат роняет, например, такое о «глубоко», то есть слепо, верящих энтузиастах, увидевших наконец своих кумиров в реальности, которые «кадили, мазали елеем, / трясли божественной мошной, / а ликовавшим дуралеям / тем всыпали не по одной. Так притча превратилась в басню. / Коль петь не можешь, молча пей. / Конечно, можно быть несчастней, / но не придумаешь глупей».
P. S.
Читая книгу Евы Берар, я, естественно, заглядывал в читанную-перечитанную в отрочестве и юности книгу «Люди, годы, жизнь» и вычитал в ней, например, такое:
«Есть белые ночи, когда трудно определить происхождение света, вызывающего волнение, беспокойство, мешающее уснуть… — вечерняя это заря или утренняя? Смещение света в природе длится недолго — полчаса, час. А история не торопится. Я вырос в сочетании двойного света и прожил в нем всю жизнь — до старости…»