Кшиштоф Пендерецкий (или Пендерецки, как его называют в англоязычном мире) — дирижер и композитор с мировым именем.
Слава пришла к нему довольно рано, с победой на Всепольском конкурсе композиторов, но и до этого его судьба была предопределена. Пендерецкий занимался музыкой, сколько себя помнит: играл на скрипке и фортепиано, в духовом оркестре города Денбицы и даже организовывал собственный оркестр.
Признанный одним из наиболее влиятельных музыкальных авангардистов, Пендерецкий всегда увлекался религиозной тематикой — в диапазоне от григорианских песнопений до православной традиции.
В этом году пан Пендерецкий отметил свой 75-летний юбилей и в честь этого рассказал обозревателю «Частного корреспондента» Ксении Щербино о своем саде, схожести между музыкой и математикой и разнице между католической и православной музыкой.
— Вы как-то сказали, что вы больше поляк, чем европеец. Что изменилось в вашем восприятии Польши за последнее время?
— Изменилось многое. С одной стороны, Польша стала частью Европейского союза. Она, конечно, всегда была европейской страной, но теперь эта связь ощущается тем сильнее. Я себя ассоциирую с Европой — я чувствую себя гражданином Европы вообще, а не только поляком.
Декабрьские вечера в Консерватории: абонемент Геннадия Рождественского открылся мессами Шуберта, а хоровой абонемент Бориса Тевлина — мессами Чайковского и Рахманинова. «Шанхайский квартет» ограничился квартетами и квинтетом.
Читать дальше— А что изменилось в польском культурном пейзаже с появлением этой европейскости?— Я же композитор, я в большей степени сконцентрирован на музыке, поэтому многое из того, что происходит в мире культуры, проходит как-то мимо меня.
Но я всегда был увлечен авангардом и помню, что раньше у нас была одна цель, одна эстетика. А сейчас каждый пишет по-своему, появилось множество разных школ, и мне кажется, что это уже не на пользу культуре.
Хотя, повторяю, я очень далек от этого — я пишу свою музыку, а остальное меня не волнует.
— Изменилось ли что-то в вашем восприятии России?
— Первый раз я побывал в России в 1965—1966 годах. Эта поездка оказала на меня колоссальное влияние, я познакомился со многими великими музыкантами: с Шостаковичем, Рихтером, с Ростроповичем — со всеми величайшими представителями той эпохи.
Для меня такой шанс был несказанной милостью. Это помогло мне по-новому открыть для себя музыку в целом и российскую музыку в частности. Но сейчас я вижу, что, к счастью для России, к счастью для российской культуры, многие из тех, кто в те дни уехал на Запад, сейчас возвращаются и продолжают творить во славу своей страны.
В России появилось много новых имен. Та великая культура, которая существовала всегда, получила новое развитие в последние два десятилетия прошлого века.
Конечно, столь великих персонажей, как Шостакович, Ростропович, Прокофьев, сейчас я не вижу в России (как, впрочем, и в других странах), но, думаю, они скоро появятся.
— Вы как-то сказали, что для вас музыка абсолютно абстрактна, как математика. Влияет ли это сходство с математикой на ваше творчество как композитора?
— Ой, я даже не помню, к чему это сказал! Так всегда бывает: сначала говоришь, потом читаешь собственные слова и думаешь: «К чему это я?»
Я не помню, в каком контексте я это сказал, но думаю, идея была такая: музыка для меня абстрактна, она не представляет никакой конкретной структуры.
Я достаточно далек от иллюстрации музыки названиями. Вообще, когда я даю название какому-то произведению, оно не сильно связано с музыкой. Музыка для меня — абсолютная величина, это великое искусство, столь же великое, как высшая математика, наверное.
— С музыкальной точки зрения есть ли какая-то разница между православной и католической музыкой?
— Мой отец был крещен не в костеле, а в грекокатолической церкви, и он очень любил церковную православную музыку.
А я, выросший в католической среде, с детства знаком с музыкой католической. Вообще музыка в католическом костеле играет наиважнейшую роль, она очень важна и в католической вере.
В моей жизни и музыка, и вера стоят не на последнем месте, так что у меня есть еще много планов в области церковной музыки, которые я бы надеялся воплотить.
— Ваша Stabat mater была воспринята как отход от современности. Вы сами согласны с таким мнением? Правомерно ли вообще употребление слова «современность» в отношении церковной музыки?
— Ну конечно, такое словоупотребление имеет право на существование. Я не пишу музыку, скажем, специально для литургии, музыку, которая использовалась бы во время литургии, а пишу только ту, которая существовала в традиции западного костела.
Это музыка, которая является религиозной по содержанию, а не по функции. У меня было произведение, соединяющее язык церковной службы и мой собственный музыкальный язык, — это «Заутреня», и, хотя она использует характерную образность и даже название церковной службы, она предназначена для исполнения на концерте, а не в церкви.
К тому же в православной традиции вообще нельзя играть на инструментах, ее и нельзя было бы сыграть в церкви.
— Вы как-то сказали, что вам важен ваш сад. Похож ли ваш сад на какое-то из ваших музыкальных произведений?
— На самом деле — ни на одно. Прямых связей с музыкой здесь нет. Есть мой сад, который сам по себе очень важное для меня лично произведение искусства.
Это мой сад, мой, скажем даже, парк, а не просто огород под окошком — все-таки 30 гектаров. Для меня очень важна его форма — нельзя сажать деревья где попало, а то получится лес, а не парк.
Всё происходит по определенному архитектурному плану, и для меня садоводство — это такая архитектурная партитура, неоконченная симфония. Когда сажаешь деревья, представляешь себе, что законченный вид этот парк приобретет через сто лет. Это как весточка в будущее — не мне уже; конечно, я уже не увижу.
Но так и симфонию пишут — по кусочку, по фрагменту в месяц, и потом можно увидеть общую картину, как, в какой месяц что создавалось, и, уже исходя из этого, сводить эти кусочки в единое целое.
Так и с парком — нужно сажать каждое дерево с оглядкой на 50—100 лет вперед. Конечно, не бывает непоправимых решений, но с этой точки зрения можно выделить определенный тип архитектурного мышления, архитектурного творчества, в котором парк — тоже произведение искусства.
— Передался ли ваш дар кому-нибудь в вашей семье? Кто из ваших близких разделяет вашу любовь к музыке?
— Дети играли лет до двенадцати, но потом бросили. Моя внучка, которой сейчас восемь лет, немножко сочиняет, но будет ли она музыкантом — я не знаю. Хотя, конечно, я бы очень хотел, чтобы хоть кто-то из моих родных пошел по моим стопам, продолжил мое дело.